Новые крылья - Страница 49


К оглавлению

49

8 августа 1910 года (воскресенье)

Я начинаю привыкать к переездам. А, все же, ставшие уже привычными вокзальные залы и перроны, и поезда, с их особым запахом, вовсе не утратили своего очарования, и восхищают и привлекают меня почти как в первый раз, когда мы с Вольтером в Москву ехали. На вокзале много немецкой и французской речи. Я все еще не привык, что многое понимаю без всяких усилий со своей стороны. У меня за спиной молодой человек говорил товарищу: «Она была моей невестой, я уехал всего на месяц, а когда вернулся, она представила меня своему мужу». И то, что он сказал, вошло в меня само собой, помимо моей воли. Не нужно было переводить каждое слово, стараться сосредоточиться, держать себя в напряжении, чтобы, не дай бог, не пропустить что-нибудь. Я и не прислушивался к ним специально, а вдруг, не чужие слова, а само их значение меня коснулось. Это случилось в первый раз и потому слегка ошарашило меня. Анна с самого начала любила говорить со мной по-русски. Я знал, что ее отец русский и не задумывался, что, в сущности, русский язык для нее не родной, а такой же чужой, как для меня фр. Произносит она чисто, и, если не знать, или, как я, не придавать значения, то можно не заметить, как она выбирает слова, как смотрит, когда не все хорошо понимает, если говоришь с ней слишком быстро, или незнакомыми ей словами. Теперь я знаю, что русский был всегда для нее и Пэр-сури их интимным, секретным языком. Его увезли из России еще ребенком, и он вполне мог забыть или отказаться от родного языка, но он сохранил свое знание. Жена его – француженка ни слова не знает по-нашему, а дочь он научил. И это очень трогательно. Я вижу, какая между ними близость. Не могу найти другого объяснения тому, что он отверг ее в беде, кроме ревности. И ко мне, наверное, ревнует. Впрочем, держится безупречно, немного только холоден. Я спросил его про Московских родственников, говорит, в Москве у них нет родных, по крайней мере, он не знает; только в Ярославле и Самаре. Со станции телеграфировал Вольтеру. Нельзя сказать, что слишком меня беспокоит, свободен ли я теперь по отношению к нему, и рассчитывает ли он на мои дальнейшие услуги в Петербурге и вообще, но, все же, мне это не безразлично.

Перед сном мы с Анной вышли из вагона подышать. Она взяла меня за руку и спросила, не жалею ли я? Я ответил, что не хочу даже понимать, о чем она меня спрашивает. Да, и, правду сказать, о чем мне жалеть? И было ли у меня что-то такое, что я потерял, и о чем можно было бы жалеть? Когда все улеглись, и я, убаюканный качанием вагона, задремал, то есть, это я теперь понимаю здравым умом, что задремал, в тот же момент был уверен, что не сплю. Вдруг, вместо стука колес заиграла музыка, знакомая, но я никак не мог вспомнить, что за мелодия и откуда, и это мучило меня, мне сделалось очень нехорошо, внутри все сжалось, стало трудно дышать. И тут я ясно услышал голос, очень знакомый, родной голос, но тоже не сразу смог понять, чей он. Голос не пел, но говорил под музыку, почти сливаясь с нею. И когда я понял, кто это говорит и что, то вскочил весь в поту, сердце колотилось бешено. Сна, конечно, как ни бывало. Да и в первый момент, когда свежо еще было потрясение, мне и в голову не пришло, что услышанное мной было только сном. «Иди с миром; а в чем клялись мы оба именем Господа, говоря: "Господь да будет между мною и между тобою и между семенем моим и семенем твоим", то да будет навеки». Я вышел на площадку в конце вагона, там воздуха было побольше, подавленный, потрясенный. Ужасно ли это? Предал ли я? Совершу ли клятвопреступление, женившись теперь? Мысль о том, что клятвы наши ничего не значат, и то, как и чем скрепляли мы их, значения не имеет, показалась мне фальшивой и ничуть не утешительной. Я всерьез задумался: имею ли право жениться на Анне? Но разве он первым не выказал всю ничтожность тех ритуалов и не обесценил наш союз, увлекшись другим? Нет. Пожалуй, так мне не оправдаться. Ведь я уехал, оставил его, и прав своих не предъявлял. Что же теперь делать? Как увидимся мы с ним? Жива ли наша связь, действительна ли она? Я вернулся, лег на свое место. Долго еще ворочался, отягощенный ужасными мыслями.

9 августа 1910 года (понедельник)

И ярчайшее утреннее солнце, и суета с пересадкой, и веселость Анны, и деловое спокойствие отца, все это помогло мне, хоть и не полностью, но все-таки оправиться от ночного наваждения. Однако, глядя на своих уже почти родственников, нет-нет, а подумается, подойти к отцу и сказать: «Сделка наша для вас совсем не выгодна». Или: «Я вижу, как не хотите вы отдавать мне дочь, и понимаю, что вы правы». Только что же это будет по отношению к Анне, как ни подлость? А сам Пэр-сури, если бы действительно никак не хотел нашего брака, уж нашел бы способ его не допустить. Разумеется, я для него проходимец и нищий первый встречный, но кому из своих респектабельных знакомых он пойдет предлагать создать с его Анной видимость приличия? Так что, он доволен, насколько возможно, и Анна спокойна и весела. Я тоже отнюдь не несчастен. Но Демианов! Демианов. Чем больше приближаюсь я к нему, тем и он мне ближе. И больше его во мне. И все мои мысли о нем. Даже Анна (может, чувствует что-то?) все чаще сама о нем заговаривает. Милый Миша! Думает ли он обо мне? Помнит ли? Ждет ли?

Телеграфировал своим о приезде. Ему писать не могу, не знаю что и в каком тоне.

10 августа 1910 года (вторник)

Мы все расхворались. Анна ничего не может есть – от всего тошнит. Пэр-сури тоже мучается животом, а у меня началась странная лихорадка: бросает то в жар, то в дрожь. В Варшаве пришлось обратиться к врачу, он всем нам прописал лекарства и посоветовал пока не ехать. Несмотря на его запрет и недовольство отца, Анна от меня не отходит.

49